Хемингуэй Эрнест. Стрельба влёт
Дует сильный северный ветер; в заливе крупная волна, и рыбу ловить нельзя, а охотиться сейчас не время. Когда работа кончена, уже темнеет и можно проехаться верхом по приморскому бульвару, а потом пускать против ветра глиняные диски из ручного катапульта, и они будут нырять и подпрыгивать, взлетая кверху ломаной линией, словно бекас в ветреную погоду. А не то можно пускать их по ветру, и тогда они полетят так, как летит дикая утка над водой. А не то можно спуститься к морю и попросить, чтобы кто-нибудь подбросил диск высоко в воздух над вашей головой; но даже если он разлетится от выстрела в черную пыль, трудно представить себе, что это старый фазан, разве только если у вас воображение сильнее моего. Хуже всего, что нет этого глухого стука, нет этого ряда голых деревьев, и вы не стоите на мокрой, усыпанной листьями дорожке, и не слышите ни загонщиков, ни шума, когда взлетает фазан, и как только он поравняется с вершинами деревьев, вы целитесь в него, потом немного выше, и после выстрела он перевертывается и с глухим стуком падает на землю. Охотиться на фазанов с загонщиками — за это не жаль никаких денег.
Но если нельзя охотиться, то можно вспоминать об охоте, и, пожалуй, сегодня я останусь дома и буду писать о ней. Это лучше, чем швырять по ветру глиняные блюдечки и стрелять в них, воображая, будто они совсем не то, что есть.
Если тебе повезло в жизни, то оказывается, что к тому времени, когда все хорошие книги уже прочитаны (а я предпочел бы опять прочесть в первый раз «Анну Каренину», «О далеком и давнем», «Будденброков», «Грозовой перевал», «Мадам Бовари», «Войну и мир», «Записки охотника», «Братьев Карамазовых», «Привет и прощание», «Гекльберри Финна», «Уайнсбург, Огайо», «Пармскую обитель», «Дублинцев», «Автобиографию» Йетса, «Королеву Марго», «Дом Телье», «Красное и черное» и некоторые другие книги, чем иметь верный доход в миллион долларов), набирается очень много интересного, о чем можно вспоминать. Потом, когда пройдет то время, в которое совершил все, о чем можно вспоминать, и уже занимаешься чем-нибудь другим, приходит пора перечесть эти книги, и выходят новые хорошие книги, хотя их бывает немного, очень немного. В прошлом году это был роман Андре Мальро «Условия человеческого существования». Местами это не хуже Стендаля, а за последние пятьдесят лет во Франции не было ни одного прозаика, о котором можно было бы это сказать.
Однако мне полагается писать об охоте, а не о книгах, хотя, сколько помнится, лучшие страницы об охоте написаны Толстым... Если ты всю свою жизнь, с самого раннего детства, любил только три вещи: охоту, рыбную ловлю и чтение, и если потребность писать всю жизнь властвовала над тобой, то приучаешь себя вспоминать и, думая о прошлом, чаще вспоминаешь об охоте, рыбной ловле и книгах, чем обо всем остальном, и вспоминать о них радостно.
Вспоминаешь первого бекаса, которого подстрелил в прерии, охотясь вместе с отцом. Как этот бекас взлетел и метнулся, сначала влево, потом вправо, и тут ты подстрелил его, и как за ним пришлось лезть в болото, и как ты нес мокрого бекаса, держа его за клюв, гордый как сеттер, вспоминаешь и всех остальных бекасов в других местах. Вспоминаешь, каким это казалось чудом, когда ты подстрелил первого фазана, как он с шумом выпорхнул прямо из-под ног на куст терновника и упал, трепыхая крыльями, и как пришлось дожидаться темноты, чтобы нести его в город, потому что охота на фазанов была запрещена, и, кажется, до сих пор еще чувствуешь его тяжесть за пазухой и длинный хвост, засунутый под мышку, и темной ночью входишь в город по немощеной дороге, там, где теперь Норс-авеню и где, бывало, стояли цыганские повозки, когда прерия доходила до реки Де-Плэн и до птичьего питомника Уоллеса Эванса, а по берегам реки до индейских курганов тянулся дремучий лес.
Пять лет тому назад я побывал в тех местах, и там, где я когда-то застрелил фазана, теперь стояла заправочная станция и киоск для продажи горячих сосисок, и к северу, на болоте, где весной мы охотились на бекасов, а зимой, когда оно замерзало, катались на коньках, теперь вырос целый квартал дрянных домишек и в самом городе снесли тот дом, где я родился, вырубили дубы и построили на их месте доходный дом, вплотную к тротуару. И я был рад уехать оттуда как можно скорей. Если любишь охоту и рыбную ловлю, приходится часто переезжать с места на место и забираться все дальше в глушь, и тебе уже все равно, что здесь будет после твоего отъезда.
Первый выводок куропаток я видел вместе с моим отцом и одним индейцем по имени Саймон Грин, — возле мельницы на Хортонс-Крик, в штате Мичиган, — это были тетерева, но в наших местах их зовут также куропатками, — они купались в пыли на солнечном пригреве и разыскивали корм. Мне они показались большими, как гуси, и от волнения я два раза промахнулся, а отец, стрелявший из старинного винчестера, убил пять штук из выводка, и я помню, как индеец подбирал их и смеялся. Это был толстый старик индеец, большой почитатель моего отца, и, вспоминая эту охоту, я и сам становился его почитателем. Он был замечательный охотник, один из самых метких стрелков, каких я знал, но он был слишком нервен, чтобы брать призы на состязаниях.
Помню еще, как мы охотились вместе с ним на перепелов, в то время мне было, вероятно, лет десять, не больше, и отец, чтобы похвастаться, заставлял меня стрелять в голубей, летавших вокруг амбара, и я как-то сломал спусковую пружину своего двадцатикалиберного ружья, а в усадьбе моего дяди в Южном Иллинойсе единственным лишним ружьем была большая старинная двустволка Смита, весившая фунтов около девяти. Я боялся стрелять из нее и ужасно уставал, таскаясь с нею, а отдавала она так, что кровь шла у меня носом. Я не мог ни во что попасть из нее, и отец оставил меня стоять в густой заросли, а сам пошел выгонять птиц, отбившихся от выводка, который мы подняли. На дереве сидел зяблик, я взглянул под ноги — на земле лежал перепел, еще теплый. Отец, должно быть, подбил его шальной дробинкой, когда стрелял по выводку, и он отлетел в сторону и упал здесь. Я оглянулся, нет ли кого-нибудь поблизости, и, положив перепела у своих ног, нажал собачку старой двустволки. Меня швырнуло о дерево, — и когда я проверил затвор, оказалось, что выстрелило из обоих стволов разом, и в ушах у меня звенело и из носа текла кровь. Но я подобрал перепела, зарядил ружье, вытер нос и пошел искать отца. Мне было горько, что я ничего не убил.
— Подстрелил что-нибудь, Эрни? Я показал птицу.
— Это самец, — сказал он. — Видишь белую грудку? Что за прелесть!
Но в горле у меня стоял комок, словно бейсбольный мячик, оттого, что я солгал ему, и я помню, как плакал в ту ночь, спрятав голову под лоскутное одеяло, когда отец уснул, оттого что солгал ему. Если б он проснулся, я бы, кажется, все ему рассказал. Но он утомился и уснул очень крепко. Я так ничего и не сказал ему.
Мне не хочется больше думать об этом, зато я вспоминаю теперь, как сломалась пружина моего двадцатикалиберного ружья. Это вышло оттого, что, целясь в голубей, уже после того как мне запретили стрелять в них, я спустил курок, не заложив патрона. Когда я нес голубей от амбара к дому, мне встретились два мальчика постарше, и один из них сказал, что не я убил этих голубей. Я обозвал его вралем, и тот, что поменьше, исколотил меня до полусмерти. Неудачная вышла охота.
В такой холодный день, как сегодня, вспоминается охота на уток из засады, шелест их крыльев в предрассветной темноте. Это первое, что мне вспоминается об утках: свист быстро машущих крыльев, словно звук разрываемого шелка, так же как первое, что вспоминается мне о гусях, — это кажущаяся медленность их полета, а на самом деле они летят так быстро, что попадаешь не в того, в которого метил, а в третьего за ним. А в вальдшнепа нетрудно попасть, полет у него плавный, как у совы, и если по нему промахнешься, он скорее всего нырнет вниз, и тогда можно выстрелить во второй раз.
Помню, стало еще холоднее, и высоко на горной полянке мы нашли белую куропатку среди камней, слева от ледника в Форарльберге, недалеко от Мадленер-Хаус, это было в метель, а в другой раз мы целый день шли по лисьему следу на лыжах и видели место, где лиса поймала под снегом куропатку. Самой лисы мы не видели.
В тех местах водились косули и тетерева в лесных чащах ниже линии лесов и большие зайцы, которых мы видели иногда на дороге, возвращаясь поздно вечером домой. Мы тушили этих зайцев и ели, запивая тирольским вином. А все промахи! Зачем их теперь вспоминать?
В окрестностях Константинополя было много куропаток, и мы их отдавали зажарить, и обед начинался с икры, такой икры, какая нам здесь не по карману, светло-серой, крупнозернистой, как дробь, к ней подавали водку, а потом этих куропаток, зажаренных в меру, так что сок брызгал, когда в них втыкали вилку, а запивали их кавказским красным вином, и к ним подавали жареный картофель и салат с рокфором, и еще бутылку вина, уж не помню, под каким номером. Все вина там были под номерами. Кажется, это был шестьдесят первый номер.
А приходилось ли вам видеть быстрый, плавный, стремительный полет стрепетов или стрелять в них из обоих стволов, правого и левого, или бить влёт степных рябчиков, ранним утром летящих на водопой, и убеждаться, какая это капризная мишень, и слышать клохтанье, которое они издают при отлете, похожее на крик луговых куропаток, когда те снимаются с места, быстро хлопая крыльями и взлетая кверху, на распростертых крыльях, — или видеть койота, который следит за вами издали, не подходя на выстрел, или антилопу, которая, почуяв опасность, поворачивается и смотрит, подняв голову? Луговые куропатки, разумеется, летают совсем не так, как степные рябчики. Полет у них неровный, трепыхающийся, как у голубя, но они клохчут, как куропатки, и ни одна птица, кроме стрепета и дикой утки, не может сравниться с ними в жареном, тушеном и запеченном виде.
Вспоминается, как однажды в грозу каравайка ходила по берегу, когда ты охотился на куликов и спугивал уток, идя вдоль по ручью на африканской равнине, и как гиена вышла из травы, когда ты подкрадывался к болотцу, и в десяти шагах обернулась и посмотрела, и ты разрядил ружье прямо в ее отвратительную морду, и потом, стоя по грудь в воде, подманивал свистом выводок золотистых куликов, и как в глуши зимнего леса ты охотился на тетеревов по берегу ручья, где водились форели, и где теперь их ловила только выдра, и все другие места, и как летают другие птицы, и как опять ты вспугнул трех уток, там, где бобры повалили несколько тополей, и как взлетел белогрудый, зеленоголовый селезень, и как ты обошел его и подстрелил и он с плеском упал в воду, и как ты следил за ним, идя по берегу, пока его не вынесло на песчаную косу.
А дрофы, в это время года дикие, как ястребы, самые крупные из голенастых, — как они уходили и уходили от выстрела, пока ты не наткнулся на стог люцерны, и четыре птицы разом выпорхнули одна за другой, чуть ли не из-под ног, и потом, когда ты нес их домой в охотничьей куртке, они, казалось, весили не меньше тонны.
Я думаю, все они были созданы для того, чтобы на них охотились, для чего же иначе у них этот шум крыльев, который волнует больше, чем любовь к какой-нибудь стране? Для чего же иначе они созданы такими вкусными и для чего всего вкуснее те из них, у кого полет бесшумный, как у вальдшнепа, бекаса и стрепета?
Для чего дан каравайке этот голос и кто придумал стон кулика, который заменяет шум крыльев и вызывает в человеке катарсис, доступный ему с тех пор, как ружейная охота сменила соколиную? Я думаю, все они созданы для охоты, а некоторые из нас — для того, чтобы на них охотиться, и если это не так, что ж, мы все же не скрыли от вас, что нам по душе это занятие,
1935
|