07:12 Косачи | |
Смирнов Н. П.
Нет, кажется, в русском лесу красивее и грациознее птицы, нежели тетерев. Он делит красоту только с вальдшнепом, но вальдшнеп — птица другой, не лесной, породы: это кулик, и среди коренных лесных обитателей является все же как бы гостем, тем более что на зиму улетает в теплые края. Тетерев — лесная, оседлая русская птица, безмерно волнующая охотника и гремучим взлетом, и чудесным видом: черно-синим оперением, снежным (снизу) хвостом, распущенным в форме классической лиры, пунцовыми, витыми бровями. Охотники, мастера звучного, точного и узорного языка, называют тетерева по-разному, но всегда так, что название отлично передает особенности или привычки этой замечательной птицы. «Черныш» — чисто «цветовое» обозначение тетерева; «полевик», «поляш» — указание на его привычку селиться неподалеку от полей; «косач» — простонародный художественный образ, дающий представление о форме тетеревиного хвоста, напоминающего серповидные косицы, что и послужило сравнению его также с лирой (последнее сравнение принадлежит, конечно, интеллигентным охотникам, связанным, возможно, с поэзией). В тетереве, как ни в какой другой птице, чувствуется поэзия русского леса — запах росистой травы и брусники, палой листвы и свежего снега. Я всем сердцем воспринял эту лесную поэзию еще в отрочестве, любуясь изображением тетеревов в фолиантах Брэма и Сабанеева, на цветных рисунках в «Зоологическом альбоме», бумага которого напоминала тонкий и звонкий хрусталь, и на прелестной картине Степанова в «Великокняжеской и царской охоте», где краснобровые птицы, несколько стилизованные в сторону чрезмерного изящества, азартно кружились на току... Вспоминая теперь свою охотничью жизнь, я вижу прежде всего какой-то далекий-далекий зимний день в родном доме, заснеженный сад, воркование голубей на дворе, ломкий и острый, пахнущий почему-то дыней, воздух, и в коридоре, на стене, — черныша, подвешенного за мохнатые лапки и широко распустившего крылья. Накануне, вечером, черныша вместе с двумя зайцами принесли из заволжских лесов охотники-дяди, и дядя Гавриил, с приятным довольством показывая его, говорил, улыбаясь в рыжие усы: — Что только за черныш! Весь будто синим порошком обсыпан, брови — как ягоды, а перья — бархат: так и скользит в руке. За чаем дядя Гавриил рассказал о привычках тетеревов ночевать зимой в снегу, и это показалось мне сказочным: глухой лес, высокий и мягкий снег, и в снегу — спящие птицы... Я тогда зачитывался добрым русским сказочником Афанасьевым, и тетерев, добытый дядями в дремучем лесу, тоже стал для меня предметом сказки. Эта великолепная птица сохранила для меня прелесть сказочности и позднее, в годы самостоятельных охотничьих скитаний. И когда, молодым охотником, я впервые наткнулся на ночевку тетеревов, я был так восторженно ошарашен, будто столкнулся наяву с крылатым воплощением сказки в действительности. Было раннее морозное утро на опушке старого леса, алеющего от зари, синевато светился вокруг под чистым небом свежий и душистый снег, и вдруг из этого снега, из его глубины, стали с трепетом и грохотом вздыматься тетерева. С крыльев их сыпались мельчайшие крупинки снега, солнце и чистое небо придавали им необычную голубизну, и я даже не вскинул ружья, завороженный всей этой ослепительной зимней феерией. И лишь последний, отсталый, чуть ли не из-под самых ног взметнувшийся косач рухнул вместе с выстрелом в снег, незабываемо заголубев на его пушистой белизне. Это было чуть ли не полвека назад, а я все еще помню — и с какой отчетливой яркостью! — и дикое птичье тепло сквозь холод снега, и сиреневые, алеющие от солнца деревенские дымки в стороне, и пружинистый скрип лыж, и великую тишину глухого зимнего леса...
Способы охоты на тетерева чрезвычайно разнообразны: весной — на току, поздним летом — с легавой и лайкой, осенью и зимой — на чучела, и все эти охоты исполнены глубокого и обаятельного волнения. Вспоминаю охотничьи вёсны своей юности... Вот март, прилет грачей, кипень воды с гор, а там подвижка льда на Волге, первый косяк журавлей в небе, их тревожащее душу курлыканье. Дни все теплее и светлее, и вдруг в какой-нибудь особенно беспокойный, особенно ликующе солнечный, день на дворе появляется Вася Клинков, плутоватый, по-цыгански смуглый парень из деревни Орешки. Глаза Васи задорно блестят, губы лукаво улыбаются. Он крепко жмет мою руку и вдруг начинает булькать, захлебываться, прерывая бульканье рассыпчатым «чуфыканьем». — Черныши заиграли, — говорит он потом, закуривая папиросу «Трезвон». Сидим, беседуем, слушаем воркование голубей, гром ледохода на Волге, и Вася понижает голос до ласкового шепота: — Шалашки на Островской сече поставлены, вылет знаменитый; спеши и жалуй: потешимся... — Завтра, Вася, пожалую, — обещаю я и бегу собираться: еще раз прочистить ружье — так, чтобы сверкало серебром и золотом! — еще раз пересмотреть патроны, веселящие тяжестью, медным блеском, еще раз промазать сапоги жирной черной мазью и набить сотню гильз янтарным и пахучим табаком... А на другой день легко и споро шагаешь, с ружьем и рюкзаком за плечами, по скользкому пригородному шоссе, сворачиваешь на знакомую тропинку, в лес, радостно-сумасшедший от птичьего щелканья и свиста, весело переправляешься через ручьи и потоки, буйствующие по долинам, любуешься подснежниками на взгорьях, дорожишь каждым вздохом, каждой мыслью, каждым прикосновением к дереву, звонкому от бродящего в нем сока. А до чего же хороша зябкая, безлунная ночь в талом лесу, в уютном шалаше, пахнущем стылой соломой и ледяной водой, и как чутка и легка дремота, будто голубая от какой-то далекой звезды, смотрящей в шалаш с небосклона, который вот-вот зарозовеет зарей... А там — перекличка третьих петухов на деревне, робкие птичьи голоса в лесу и, наконец, возбужденно-страстный зов токовика и вслед за ним бульканье, шорох, шипенье, чуфыканье, всхлопывание крыльев — праздничная лесная суматоха, полная, однако, безупречно ритмической музыкальности. Если в любовной песне глухаря есть что-то умудренно-древнее, сокровенно-теплое и грустное, то тетеревиный ток — это прежде всего озорное, самозабвенное торжество в честь какого-то птичьего Вакха, безудержно-лихой разгул чувств во всей их певучей щедрости. Слушать токование косачей, следить за ними из шалаша — очень весело: птицы задорно и важно ходят по кругу, будто свершая какое-то таинство, журчат и бормочут все азартнее, все ожесточеннее, нередко вступая в драку, выщипывая друг у друга распушившиеся перья. Захмелевшие от страстного томления, от солнца, от молодого весеннего рассвета, от близости молчаливо охорашивающей курочки, они не боятся даже выстрела, который, раскатисто прокатившись по лесу, мгновенно распластывает одного из наиболее близких к шалашу тетеревов. Вспоминая теперь с болью и радостью об этих столь далеких охотничьих веснах, чувствуешь и бессмертную молодость сердца, и пряный аромат березового сока на губах, и родимое тепло Матери-земли, Матери-природы. Возвращаешься, бывало, поздней весенней ночью при неугасающей заре с далекой охоты домой, несешь в сумке несколько тетеревов и вальдшнепов, букет подснежников или ворох молодых березовых листьев — и каждым шагом, каждым помышлением благодаришь судьбу за то, что она сделала тебя охотником: охота и только охота награждает подлинной любовью к природе, а эта любовь наполняет жизнь и светом, и теплом.
С каким волнением, помню, блуждал я по лесам в те же юношеские годы, в «межсезонье», в перерыв между весенней и летней охотой, собирая ландыши и фиалки, изучая «быт» животных, изо дня в день, и со все обостряющимся восхищением любовался древесной пышностью и синевой неба, траурно-огненным великолепием грозы и стремительным блеском дождя, тихим светом полунощных зорь и цветной игрой Капеллы на севере. Во время этой охоты без ружья я реже всего сталкивался с тетеревами: тетерки, сидевшие на яйцах, а потом державшиеся с выводком, выбирали довольно глухие или вовсе неожиданные места поблизости от полей и селений, а старые черныши, обитавшие в лесных крепях, линяли и сидели до того плотно, что, случалось, взлетали с тяжестью свинцового ядра прямо из-под ног. Лето, казавшееся бесконечным, шло на ущерб: «Петр и Павел час убавил»... «Илья-пророк два уволок», — с грустью говорили в городе, но охотничье сердце не только не предавалось грусти, а все больше радовалось и ликовало: близился сезон. И опять с ожесточением продирались колючей щеткой ружейные стволы, опять снаряжались патроны с цифрами «3» и «5» на картонном пыже, опять появлялись на дворе друзья-охотники — тот же Вася Клинков или высокий, хмурый и рыжебородый лесник Калинкин из дремучей Опалихи, и опять все дела и мысли поглощались тем любимым и сокровенным, что называется охотой. Никогда не забыть мне сторожку — совсем сказочную «избушку на курьих ножках» — в потаенной лесной глуши, запах свежего сена, пахнущего всеми русскими цветами, летнее утро, оправленное густой, тяжелой росой, и пахнувший навстречу терпкий аромат молодых березников, надышавшихся за ночь ягодным и родниковым холодком. Охота по тетеревиным выводкам в молодых березовых лесах восхитительна. Влажная, седая трава холодит ноги — обмокший лаверак сразу теряет половину своей пенной пышности, — поднимающееся солнце, высушивая росу, заставляет деревья слабо дымиться, и все больше и больше томит и волнует близость тетеревиного выводка. Лаверак, вычерчивающий наподобие циркуля ровные и легкие круги, неожиданно осекается, растерянно оглядывается, жадно внюхивается во что-то кожаными ноздрями: он наткнулся на тетеревиные набродки. Чуть подумав, собака тянет вправо-влево и вдруг хищно вытягивается, крепко бьет по кустам напруженным хвостом, опускает голову почти к самой земле и, вся дрожа, переступает с такой медлительной осторожностью, будто лапы ее сковывает боль. Она несколько задерживается, оседает и снова крадется вперед, вся как бы невесомая, вконец обессиленная дрожью, и с таким блеском в глазах, который не уступает самым лучистым самоцветам. В конце концов она замирает: «больше ни шага!» — и почти ложится ничком, недвижно выправив хвост, напоминающий о застывшей волне... Я не случайно ставлю здесь «три точки»: даже при воспоминании об этом пленительном моменте у меня, как на охоте, колотится сердце и вздрагивает — не слушается — перо. Что же было тогда, летним утром, в росистых березовых рощах, которые гудели и глохли от поднятого на крыло тетеревиного выводка, от веселых выстрелов, то пресекавших, то подгонявших свистящий птичий полет! Вот один из тетеревов, уже синеперый, с завитыми косицами, шумно валится после выстрела в можжевеловый куст... второй ошалело выносится на просеку, дугой пересекает ее. — Ух, ты! — с каким-то хриплым кряканьем выговаривает лесник Калинкин и, мгновенно вскинув ружье, бьет в угон. Тетерев, раскинув крылья, падает. — Чистенько! — сам себя хвалит лесник. — Вот что значит взглянуть на него скрозь мушку... Лесник выпотрашивает тетеревов, ловко действуя заостренной веткой, бережно опускает их в кожаную сумку, выложенную крапивой и хвоей, и мы двигаемся дальше, осторожно и тихо шагаем по березовым и осиновым зарослям вдоль лесной реки Тезы. Над рекой, высоко и вольно, кружат ястребы, по небу плывут причудливые облака, и сочетание речной и небесной синевы, кувшинок и облаков дает непередаваемо чудесное ощущение лета. Близится полдень, лес до краев наполняется жаром, как растопленная печь, тяжко одолевает усталость, собака то и дело бросается к реке, жадно лакая воду, и лесник торжественно объявляет: — Привал! Располагаемся на опушке старого Раменского бора, пахнущего смолой, черникой и малиной, разводим костер, почти бесцветный от солнца, кипятим обгорелый чайник, долго и сладко отдыхаем. В лицо душисто веет жаром костра, ветер, шумя речной волной, приносит упоительную свежесть, старые сосны, палевые и щербатые, топятся клейкой, серебристой смолой, зрелая и сочная малина придает чаю вкус как бы легкого вина, и во всем этом опять чувствуется лето, его преизбыточная лесная красота. А то, что вокруг дремучий бор, что мы отдыхаем на привале, что на мохнатой сосне рядом с ружьями висят тетерева, а в тени крепко спит собака, веет романтикой скитаний, всегда уводящей мысль в Сказку и Древность.
Охота на тетеревов с лайкой, которую я столь любил в юности, значительно «проще» и, возможно, «обыденнее», но и она имеет свою — и немалую — прелесть. Работа лайки происходит не на глазах охотника — собака на поиске уходит иногда довольно далеко, — но в этом, как во всякой тайне, есть особое, охотничье, волнение: постоянное ожидание призывного, музыкального лая-зова. Лайка не делает стойки, превращающей легавую в самую совершенную из статуй, но и ее поза, когда она облаивает тетерева, не лишена грациозности: «остроушка» то сидит, не отрывая горящих глаз от птицы, то лежит на брюхе, нетерпеливо виляя хвостом. А сколько в этой охоте задора и подвижности, легкости и ловкости, и как вздрогнешь, бывало, уловив лай своего рыжего Орлика, с каким замиранием сердца близишься к дереву, на котором покачивается тетерев, и с какой благодарной отрадой поднимаешь его с земли после удачного выстрела! От тетерева, грузного, мягкого и теплого, веет уже осенью — он, совсем взматеревший, искрится бирюзой, — Орлик счастливо прыгает на грудь, совсем по-человечески смотря смеющимися глазами, а родниковая вода, которую я пью из звонкого металлического стакана, втекает в грудь бодрым, боровым холодом. Охоту с лайкой на тетеревов, да и на любую другую дичь я особенно ценил еще и потому, что это — наша исконная русская охота, в которой нет решительно ничего от «спорта». Легавые — собаки иноземного происхождения, и охота с ними имеет, пожалуй, и в самом деле спортивный оттенок — блеск мастерства. Лайка — древнейшая русская собака, и уже одно сознание того, что именно с лайкой охотились наши пра-пра-прадеды еще в Киевской Руси, наполняет охотника совершенно особенным, остро волнующим чувством родства с нашим национальным прошлым. И когда, заполевав тетерева из-под лайки, отдыхаешь где-нибудь на сече предосеннего бора, тихо оглаживая безмерно преданного четвероногого друга, все видишь мысленно другой, древний, подлинно дремучий бор и своего пращура-охотника с такой же собакой...
В тетереве, особенно осеннем, как бы осыпанном лазурной пылью, есть что-то особенно уютное, напоминающее об опавших листьях и дремотных туманах, о спелых орехах и душистых белых грибах, о голых березовых чащах и первых утренниках. Как гулко — с грохотом прибоя или штормового ветра — поднимается в осеннем лесу тетеревиная стая, и с какой изумительной легкостью мелькают, разбиваясь по сторонам, тяжелые птицы, кажущиеся на сумрачном небе совсем васильковыми! И как сокровенно волнует, навсегда сохраняется в памяти удачный выстрел по тетереву во время охоты с гончими! Звучно, певуче и печально разливается в осеннем лесу охотничий рог, мятой и клюквой пахнет влажная земля, упругая и скользкая от палой листвы, проволочной сеткой сквозит по сторонам осиновое мелколесье, игрушечными бубенчиками перезванивают где-то синички, и далеко слышится шорох пронесшейся гончей, которая вот-вот подаст восторженно-тоскующий голос. Весь в ожидании и нетерпении, идешь тихо, то и дело касаясь губами рога, всем существом жаждешь музыки гона, заранее облюбовываешь наиболее верный и надежный лаз и вдруг ошалело оглядываешься, быстро вскидываешь ружье: по сторонам слышится, близится и нарастает мощный и рассыпчатый трепет — летят, поднятые собакой, тетерева. Они летят далеко, перегоняя друг друга, но вот несколько птиц поворачивают сюда, в мелколесье... Одна из них летит прямо на штык, хорошо видны снеговые подкрылья и синева груди, на какую-то долю секунды слитая с синевой ружейных стволов. Выстрел, однако, не останавливает тетерева, он туго, рывком, взбрасывается вверх, но тут же, вслед за вторым ударом, хлопается на землю, прямо на дорогу, в ворох осиновых, все еще красноватых листьев. Это подлинное охотничье счастье — почувствовать в руках осеннее птичье тепло, огладить бархат перьев, еще раз позавидовать безвестному охотнику-поэту, сравнившему хвост косача с лирой, и положить добычу в сетку сразу отяжелевшего ягдташа... А если после тетерева удавалось еще закинуть за плечо зайца, счастье бывало уже всемогущим и все вокруг казалось необычайным, почти волшебным: и вечереющий осенний лес, особенно тоскливо разносивший звуки рога, и оранжевый закат в просветах бора, и деревенские огоньки в полях, и осенний мир отчего крова.
Тетерева, прилетевшие кормиться вместе со своими «сородичами», сначала привыкают — оглядываются, потом начинают жадно склевывать смороженные березовые сережки, принимая при этом самые разнообразные позы: выгибаются точеным серпом, вытягивают шеи наподобие синего цветка, свисают, раскинув крылья, в форме веера. Охота из шалаша с чучелами — спокойная, не требующая ни особой ловкости, ни особой спешки: охотник, если он склонен к наблюдательности, может подолгу любоваться тетеревами, может даже фотографировать или зарисовывать в альбом великолепных фазанов севера. При наличии хладнокровия на этой охоте всегда можно сделать точный и верный выстрел, выбрав особенно спокойного косача, который, сложив крылья и распушив хвост, мерно и, кажется, очень мудро покачивает головой, холодя зоб сережками стылой березы. Скудное осеннее солнце слабо пригревает тетерева, мягко скользит по его пушистой синеве, и, чуть позолоченный этим светом, дикий лесной красавец делается еще грациознее. Но ему не дано знать ни своей восхищающей человека красоты, ни того, что человек, укрытый в шалаше, тихо поднимает ружье, как бы чувственно касаясь стволами его крыла. Синие тетерева на грифельных осенних березах — на редкость живописное зрелище, веющее все той же «домовитостью» и уютом леса, покоем и светом русской осени, поэтической охотничьей стариной. Тетерева кормятся на березах и зимой, и эта картина, пожалуй, еще более красива, особенно если деревья украшены инеем, сыплющимся от каждого движения птиц, как бы замкнутых в сквозной клетке из тонкого и хрупкого серебра. Зимними вечерами, на морозной красной заре, тетерева, тоже целой стаей, рассаживаются где-нибудь на опушке по древесным вершинам — и потом, в полутьме, все сразу падают в снег, на ночевку, оставляя наружи узорные лунки — оконца в теплом подснежном дому. Я много раз наблюдал это и всегда погружался в мир наивной и милой Сказки, которую с такой остротой почувствовал еще в детстве, в тот далекий зимний день, когда любовался впервые чернышом, принесенным охотниками-дядями из таинственного лесного Заволжья.
Художники-натуралисты всегда с особенной живописностью изображали тетерева, и, листая журналы, я то и дело вижу его и в звонком высоком полете на фоне осеннего или зимнего леса, и на весеннем току, и на опушенной снегом березе, и в пасти собаки, с раскинутыми крыльями и поникшей лирой. Писатели-охотники рассказали о тетереве во многих монографиях и художественных произведениях, и если я поддался соблазну еще раз поговорить о нем, то в этом виновато только одно: чучело дивной краснобровой и синеперой птицы, висящее над моим письменным столом и постоянно напоминающее о непреходящей красоте охоты и любимого русского леса. | |
Просмотров: 614 | |
Всего комментариев: 0 | |